Художник Виктор Алимпиев уже во второй раз принимает участие в основном проекте Венецианской биеннале. В этом году куратор Массимилиано Джони показал в рамках «Энциклопедического дворца» его видео «Корона» (2012). Aroundart поговорил с Виктором Алимпиевым о том, как в работах художника неизменно «прорастает» дух времени и как все-таки отличить хорошее искусство от плохого.
Катерина Белоглазова: Вы уже не в первый раз участвуете в Венецианской биеннале современного искусства. Если сравнить ее с другими крупными смотрами современного искусства, есть в ней какой-то специфический характер, привкус Венецианской биеннале?
Виктор Алимпиев: Чем меньше по масштабу мероприятие, тем более ярким собственным привкусом оно обладает. Манифеста, например, не очень крупная, поэтому у нее есть такая специализация на левости, критике. Хотя опять же, Манифеста, которую делал Массимилиано Джони, таковой не была. Можно сказать, что тогда это была выставка произведений современного искусства.
КБ: А не идей?
ВА: Ну да… Я видел всего две Манифесты. Манифесту, которую делал Массимилиано Джони, и последнюю. Последняя больше напоминала некий краеведческий музей: произведения искусства было сложно отделить от экспонатов такого местного музея. Там, например, экспонировались кучи каменного угля – в качестве краеведческого реди-мэйда (Манифеста 9 прошла в бельгийском городе Генк, на бывшей угольной шахте «Ватерсхей» — прим. ред.), а в соседней комнате была такая же куча угля – но уже как произведение Ричарда Лонга.
Привкус же Венецианской биеннале в том, что это Венеция – соседство с шедеврами прошлого, жара, но, честно говоря, я не готов сказать что-то более определённое.
КБ: Очень часто, представляя какую-либо из своих работ (как, например, на ваших лекциях в Московской школе нового кино) вы сначала подробно рассказываете о ней, а потом уже её демонстрируете. В то же время, критики не раз замечали, что ваши работы очень сложно поддаются вербализации и описанию. В ваших работах есть нарративная структура? Близки ли вам нарративные методы повествования?
ВА: Да, в них присутствует нечто подобное, но мне хочется, чтобы это была скорее не нарративная, а партитурная структура. То есть это работы, которые могут быть помыслены как эстрадные номера, как определенные партитуры, по которым можно воспроизвести эту работу. Такой процесс обратен постановке спектакля: сначала существует пьеса, которая потом воплощается в спектакль. А мне хотелось бы, чтобы мои работы были воплощаемы в словах, чтобы снятое видео могло быть претворено в пьесу.
КБ: Для этого важно подобрать очень точные слова?
ВА: Дело даже не в точности слов, а в том, что это возможно в принципе: описать увиденное. Существует текст, определенная знаковая система, с помощью которой может быть записано произведение: например, если это пение — то есть ноты, если это говорение — то у него всё равно есть звуко-высотность. Работа может воплотиться в знаках, которые можно записать, и эта возможность будет ее партитурной составляющей. Но от этого работа еще не становится нарративной.
КБ: А чувствуете ли вы сейчас в мировом видеоарте тенденцию к усилению нарративной составляющей?
ВА: Такая тенденция уже была какое-то время назад, в основном в политически окрашенных работах, которые представляли из себя свидетельства, интервью например. В то же время есть ряд художников, которым интересно делать работы так, будто они снимают кинофильм. Наверно, такое движение есть, и чем дальше, тем кинематографичнее становятся эти видеоработы, вплоть до вывешивания титров в качестве экспликации.
КБ: Но вам этот путь не близок?
ВА: Ну можно так сказать.
Виктор Алимпиев, Слабый Рот Фронт, 2009, одноканальное видео // Courtesy Regina Gallery
КБ: А как вы выбираете средства, чтобы найти контакт со зрителем в ваших работах? Считаете ли вы, что современное искусство, подобно, например, кинематографу уже выработало множество стандартных приемов, обеспечивающих контакт с критиком или со зрителем, и вопрос стоит лишь в выборе тех из них, которые будут релевантны современному художественному языку и ситуации?
ВА: Контакт со зрителем осуществляется через сделанность работы, когда она воспринимается на одном дыхании, без швов, а если таковые есть, то они являются частью драматургии и ощущаются как таковые. Сделанность работы в конечном счёте определяет и то, сколько человек потратит времени на то, чтобы её смотреть. Или её вспоминать. В брехтовском методе взаимодействия со зрителем тоже есть определенная тщательность исполнения, и разрывы, заложенные там, тоже являются частью этого циркового шоу, на которое зритель приходит, чтобы увидеть брехтовский театр.
КБ: А во время работы вы как-то себе представляете зрителя, который на выставке увидит это произведение?
ВА: Нет, никогда не представляю. Иначе это было бы не произведение искусства, а продукт коммерческой сферы, как реклама или кино, в них зритель всегда учтен. Искусство никогда не учитывает никакого зрителя, оно обращено ко всем и ни к кому в отдельности.
КБ: Но ведь оно имеет дело с языком, и язык, хотя бы в какой-то мере должен быть общим у художника и зрителя.
ВА: Создавая произведение искусства, художник ориентируется на свое собственное восприятие, как бы помня о том, что органы чувств у всех людей одинаковы. Художник выставляет свое произведение на всеобщее обозрение тогда, когда считает его завершенным и удачным. Раз оно было удачным для художника, значит, оно будет, как ожидается, производить нужные направления эмоций и мыслей и в зрителях.
КБ: Считаете ли вы, что искусство должно уходить от прямого высказывания?
ВА: Да нет. Никакое высказывание не является прямым, есть просто разный градус. Любое самое прямое высказывание – все та же фига в кармане и обман населения.
КБ: В одном из интервью вы говорили о том, что даже если художник не делает сугубо политическое искусство, в его работах все равно будет чувствоваться дух времени. Ваши работы часто кажутся совершенно оторванными от конкретного исторического момента, можете рассказать, как в них входит этот дух времени?
ВА: Я питаю надежду, что он там прорастет. Через какое- то время.
КБ: Но при создании своих работ вы рефлексируете, какие именно черты этого духа времени в них проявятся?
ВА: Как рефлексировать? Постфактум или в процессе сочинения? Процесс сочинения – это такая интуитивная вещь; «это» вырывается у пустоты с боем, по крупицам. И не путем конкуренции идей, а всегда путем выращивания какой-то одной, единой мысли, мыслишки, которая потом вырастает в работу. Настолько низкого КПД это производство, настолько оно бедно, что вопрос о рефлексии здесь не стоит.
А постфактум…. Мне кажется, дух времени проникает в произведения искусства просто по факту их удачности. Причем какая-то лучшая часть этого духа времени.
КБ: Что значит лучшая часть?
ВА: Скажем, произведения искусства эпохи фашизма, «дегенеративное искусство»: мы видим объемную картинку этого драматичного времени через произведения, и мы видим как бы лучшую часть этого времени, то есть некое обещание «хэппи энда», что фашизм, в данном случае, закончится.
КБ: Даже если он, этот хэппи энд, не чувствуется в данный момент?
ВА: Даже если художник занят просто своим искусством и ему безразлична политическая жизнь и все такое.
КБ: Я лично не вижу особого смысла всегда верить в счастливый конец. Почему именно счастливый?
ВА: Как бы сказать… Нормальные произведения искусства всегда соединяют нас с нашим временем, с его счастливой составляющей. Если произведения того же немецкого экспрессионизма перекидывают мостик к нашему счастью, то китч, плохие произведения искусства этой же эпохи, испускают страшноватую, тягостную ауру. Ей, кстати, отличаются мемориальные музеи, где нам показывают какие-то бытовые вещи, например, ботинки из концлагерей. Плохие произведения искусства сродни таким ботинкам – они несут в себе чистую депрессию. Это тоже дух времени. Смерть, конечно, существует. Но искусство, аккумулируя дух времени, всегда каким-то образом собирает всё лучшее.
КБ: А сталкиваясь с произведениями, как вы ощущаете в них этот дух времени?
ВА: Дух времени скорее всего ощущаешь в произведениях, которые от тебя уже отделяет какое-то время, которые уже нагуляли этот «ауратический жир». Но это же историческое чувство может возникать и тогда, когда видишь что-то прежде невиданное, какого-то художника открываешь для себя – и у тебя также возникает ощущение этой объемности времени.
КБ: Мне, кажется, в тех удачных произведениях, о которых вы говорите, есть некое мессианское измерение. Близка ли вам христианская образность и метафоричность?
ВА: Да, такая мыслеформа мне близка в смысле понимания искусства: все шедевры находятся на одной полке, что ли. Великие художники все дружат на небесах: они несут лучшую часть своего времени, этот «хэппи энд», который оказывается пробросом в какое-то сверкающее будущее.
Виктор Алимпиев. Sweet Nightingale, 2005, одноканальное видео // Courtesy Regina Gallery
КБ: А есть что-то, что абсолютно противоречит вашему пониманию искусства, никак в него не вписывается?
ВА: Очень сильная вещь – плохое искусство. Я даже не имею в виду китч. От китча у нас есть защитная реакция, мы можем высокомерно им восхищаться, а вот перед плохим искусством мы безоружны, оно несет эту чистую депрессию, как исторические артефакты, недостаточно удаленные от нас по времени, не анестезированные временем. Надо сказать, что это мгновенно снимается эстетизацией: очевидно, что ни «плохие» картины кабаковского Шарля Розенталя ни мемориальные инсталляции Кристиана Болтанского не депрессивны. Художникам, взывающим своим искусством к совести, стоит об этом помнить.
КБ: Вы считаете, что у каждой формы искусства есть свой жизненный цикл?
ВА: Мне кажется, происходит
КБ: А в кино?
ВА: Мне нравится простое, на первый взгляд, наблюдение Анатолия Осмоловского о том, что кино молниеносно устаревает, просто видишь какие-то устаревшие пиджаки и все. Лишь в редких случаях у него получается выйти как бы в настоящее и тут же в будущее, что для произведения искусства просто нормальное существование. Живопись Веласкеса выглядит куда современнее, чем какой-нибудь киноавангард.
КБ: Вы часто уходите в театральное пространство, которое при этом транслируете на видео. Это один из способов обойти проблему неполноценности кино?
ВА: Может быть. Театр – вещь, которая гораздо ближе к вечному. У Алена Бадью в книге «Рапсодии для театра» есть разбор о персонажах литературы и персонажах театральной литературы. Бадью пишет, что если персонажи романов бессмертны, то персонажи пьес вечны: мы встречаем их вновь и вновь, всякий раз в новом воплощении. Киногерои – это те же бессмертные существа, что и персонажи романов – их бессмертие в непомерно долгой жизни. Понимаете, никто не читает киносценариев, но все читают пьесы. От советских фильмов 20-х годов у меня начинается депрессия, я вижу на экране каких-то живых мертвецов. Это какое-то постоянное продление, продление, продление физической жизни. А театр имеет эту лазейку в вечность через пьесу, через эту оцифровываемость в знаки, через партитурность. Делая произведение театральным по какому-то параметру, мы как бы одновременно сочиняем пьесу и воплощаем ее.
КБ: Почему сейчас часто обращаются к этому театральному
ВА: Возможно, это знак того, что искусство становится более консервативным. Если в 90-е, в 80-е годы был такой апофеоз текучести, телевидения в широком смысле, то сейчас, видимо, нужно другое.
КБ: Зачем надо терять эту текучесть? Телевидение же предполагает некую текучесть, демократизм искусства, произведение этому наоборот противостоит. В то же время само слово «произведение» в искусствоведческом дискурсе уже давно охотно заменяется на work of art — «работу», а работа подразумевает как и сам процесс художественной деятельности, так и ее результат. В ваших работах я намного сильнее ощущаю именно эту процессуальную сторону, однако судя по вашим словам, вы настаиваете на статусе произведения.
ВА: Может быть, чем больше в этих работах ощущения процесса, тем больше там произведения. Что такое ощущение процесса? Это ощущение того, что нам показали лишь какую-то часть, кусочек некого прекрасного мира, и этот мир – он как бы есть. Наверно, это как раз одно из свойств произведения – быть одновременно истиной в последней инстанции и ее своеобразным свидетелем, агентом, что ли… Быть и персоной, и агентом, который эту персону представляет, быть и истиной, и агентом истины. В произведении искусства содержится все искусство в каком-то смысле.
КБ: Консерватизм – это хорошо или плохо?
ВА: Не знаю. Это такая историческая фаза.
КБ: Что для вас означает заниматься искусством?
ВА: Надо этого искусства хотеть. Что такое хотеть стать летчиком? Это предполагает, что надо думать, что летчики лучше всех. Искусство лучше всех, вот что означает им заниматься. Само желание воплощать – фундаментальная
The blog owner requires users to be logged in to be able to vote for this post.
Alternatively, if you do not have an account yet you can create one here.
[…] Подробнее на сайте журнала “Aroundart” […]
[…] интервью Катерине Белоглазовой Алимпиев говорит о том, что хорошее искусство […]
[…] интервью Катерине Белоглазовой Алимпиев говорит о том, что хорошее искусство […]