Этим летом в Бронксе открыт последний философский монумент художника Томаса Хиршхорна. Многогранная взаимоотношенческая временная лаборатория для неисключительной публики даёт поклон философу Антонио Грамши. Возведена она из характерных для художника материалов: дерева, картона и километров клейкой ленты, кое-где расписанных баллонами с краской. Это беспорядочный, наспех собранный конструкт, ненадёжный, временный и нарочито отвергающий выставочную ценность (хотя материальная низкосортность давно реифицировалась как «фирменный» Хиршхорнов метод). Монумент Грамши выглядит точь так, как описанные в литературе прежние подобные стройки общественного. Эта продолженность, даже повтор, осуществлена несмотря на недавний поворот как в скульптурной практике, так и в видеопроизводстве художника.
В отличие от описаний реальность формы наполнена жизнью, голосами детей, бумом поп-музыки, дымом барбекю и в целом духом слогана «Энергии — Да, Качеству — Нет!» Будто в подтверждение недавно описанному «мировоззрению» Хиршхорна здесь перемешаны разнородные вещи. Элегантно наряженные мелкие буржуа, снабжённые авоськами с Венецианской биеннале, разглядывают расчёску, пилюли и другие принадлежности Грамши в заточении, где он провёл двадцать лет и увековечил себя, писав «Тюремные тетради». Дети пробегают по библиотеке и выставке о Грамши и хватают из коробки угощений яблоки. Две девочки-подростка в розовых топиках редактируют и печатают на ксерографе ежедневную газету, в которой совмещены прогноз погоды, осмысление понятия «подчинённый» и фотография широко улыбающегося «жителя дня» Реджинальда Буна. На стенах близлежащих домов и на самом «Монументе» развешаны баннеры и распечатки с цитатами из Грамши о классовом сознании и Большевистской революции на английском и испанском. Часто повторяется фраза: «Каждый человек — интеллектуал». Приходится над ней задуматься: «Монумент» окружают не меньше двух дюжин копов. На траве поставлен батут, в котором под звучащий со сцены громкий хип-хоп прыгают дети под присмотром бабушек. Если послушать художника и некоторых критиков, то вокруг царит равенство, по крайней мере, ожидаемое, равенство всех вещей, вращающихся в мире.
На многих надета майка «День семьи Лесных домов 2013» («Лесные дома» — название микрорайона) — это суббота, тринадцатое июля, но, как мне сообщает библиотекарша Марселла Паридиз, все тринадцать дней с открытия были запружены. В этот день проходит две лекции: первая — профессора Грина, редактора журнала Rethinking Marxism, вторая — давнего партнёра Хиршхорна, хайдеггерианца Маркуса Штейнвега, который читает по лекции все семьдесят семь дней работы «Монумента». Паридиз, пенсионерка скромного положения, делится, что обожает их слушать и посещает все.
Отвечая на вопросы «почему философия?», «почему в гетто?» и «зачем это перемешение?», большинство критиков выдвигает две популярных претензии. Первая опирается на то, что вскрытие антагонизма и неравенства предосудительно, так как произведение якобы должно делаться для местного сообщества (на основе некоторой идеалистической концепции публичной сферы); к этому иногда добавляется подозрение в т. н. «этнографическом взоре» со стороны художника и художественного мира, будто снисходительно использующих нижестоящий класс. Вторая претензия заключается в том, что якобы малодоступная философия неприемлема: малообразованные массы не только скорее всего не слышали о Делёзе, Грамши или Батае, но и вряд ли имеют возможность прочесть их тексты и уж тем более что-либо понять. Штейнвег, например, в течение часа льёт велеречивый поток по расплывчатой Континентальной рецептуре. Естественно, многие встают и уходят: а ведь час назад здесь плясали не меньше сотни. Демонстративно уходит и профессор Грин, только что прочитавший невероятно покровительственное объяснение Грамши «на пальцах», но он не выдерживает другой крайности, в которую пускается ритор Штейнвег.
Здесь-то и зарыта собака, как сказал бы Маркс, ибо именно тут царство потенциального равенства встречает преграду, во-первых, натыкается на измерение несовместимости, разногласия и подрыва ожиданий, одним словом, на антагонизм, и, во-вторых, не до конца проясняет роль теории как функции публичного. Потребуется небольшое отступление. Противопоставление теории и практики как двух несократимых элементов пары существует в нашем представлении только со времён Канта. Теория в этом понимании, как спекулятивная форма знания, всеобщая система понятий, существует в непреодолимом отрыве от практики. Отсюда стремление Маркса и продолжателей его традиции, включая Грамши, к единству теории и практики. Этимологически глагол theorein означал нечто иное: созерцать, смотреть, обозревать. В греческом полисе он не был противопоставлен праксису (что было проделано Кантовской критикой), а скорее эстесису, эвдемонической способности чувствования. «Греки назначали лиц, избранных на основе их честности и общей репутации в полисе, выполнять роль легатов в определённых формальных случаях в других городах-государствах или в вопросах особой политической важности. Эти лица имели титул theoros, и совокупно составляли theoria. (Полезно иметь в виду, что слово это всегда употребляется во множественном числе). Они были призваны в особых случаях удостоверять данное событие, свидетельствовать его происшествие и затем вербально присягать о его реальности», — пишет литературный критик Влад Годзич. На арене агона теория была ничем иным как формой практики, производством знания.
Если суть теории как производства можно узреть в её публичной функции в дебатах, необходимо участвующей в политике, то возникает потребность уточнить, что такое публичное пространство. Что такое агон? В политической науке, как можно ожидать, нет консенсуса по этому вопросу, а такая живая концепция публичного пространства как «агонистический плюрализм» вообще отвергает консенсус как таковой. Именно эта мысль о публичной сфере ярко введена в действие «Монументом Грамши». Это направление разрабатывается опирающейся на Грамши политологом Шанталь Муфф, которая определяет публичные пространства таким образом: «Публичные пространства — всегда во множестве — представляют собой несходные арены борьбы, в которых сталкиваются различные гегемонные проекты без какой-либо возможности конечного урегулирования».
Искусство и теория, вступающие в агон как гегемонные проекты, в теории демократии Муфф воспитывают позитивную идентификацию субъекта политики как агента трансформации, короче, что раньше называлось «классовым сознанием». То есть именно то, что Грамши предписывал делать в статье «Социализм и культура» (1916) и далее теоретизировал как позиционную войну. «Монумент Грамши» вовлечён именно в эту конструктивную артикуляцию, а не исключительно критический антагонизм, то есть, он предлагает ролевую модель аффективного катексиса для окружённого со всех сторон доминирующей идеологией угнетённого индивида, а не только лишь вскрывает общественные язвы и сталкивает лбами, чтобы обнажить различия. На последнее измерение обращала внимание критик Клер Бишоп, это измерение никуда не подевалось, просто его недостаточно. Необходимо также «внедрение общественного агента в практики, которые бы мобилизировали его аффекты таким образом, что дезартикулирует структуру, в которой имеет место доминирующий процесс идентификации, с тем, чтобы принести другие формы идентификации», — уверена Муфф, и вслед за ней «Монумент Грамши».
Таким образом, в Бронксе из столярных материалов сколочены эстетическое производство, производство знания и развлечения в завезённой по «франшизе» платформе Хиршхорна, художника-как-производителя, с тиранической жёсткостью диктующего автономию формы. Она завязана на позиционной войне культуры для предполагаемой альтернативной субъективации. Что это за субъектный агрегат? Это угнетённые массы видятся как пролетариат? Или как культурный/расовый Другой? Или это «всеобщий интеллект», присущий всем стратам, включая мелкобуржуазную интеллигенцию (вроде спонтанной философии масс у Грамши)? Скорее, это ни инаковость, ни солидарность, а их единение вдоль линии экономической, политической и экологической нестабильности, на порог которой изгоняется всё большее число страт — в состояние чрезвычайности, неуверенности, исключения. Именно Хиршхорн во многом популяризировал слово précaire. Как и его хрупкие картонки, это ненадёжно усаженные массы, всё растущие при пост-фордистском экономическим порядке.
Сегодня подверженные систематическому угнетению и исключению группы, или так называемые «меньшинства», во многом лишены возможности позитивной идентификации, заглушены. Будь то жители Бронкса с девятью классами образования или разливающие кофе аспиранты-искусствоведы, все они включены во множества исключённых: «Не-исключаемая публика — это не просто „все“, или „масса“, или „большинство“. Не-исключаемая публика состоит из Других, из тех, кто иногда в большей, а иногда в меньшей степени „Другой“. Я хочу в своем творчестве и всегда работать для не-исключаемой публики. Я хочу делать все для того, чтобы не исключать Другого из моей работы, я хочу всегда и безусловно его включать».[1] Это включение функционирует на публичной арене агона среди множеств и как процесс.
Материал подготовил Егор Софронов
[1] Хиршхорн, Что значит делать «искусство политически»?, перевод Веры Акуловой, Художественный Журнал 83
Thomas Hirschhorn «Gramsci Monument», 2013; Bronx, New York // Courtesy Dia Art Foundation, photo: Romain Lopez
The blog owner requires users to be logged in to be able to vote for this post.
Alternatively, if you do not have an account yet you can create one here.
[…] асимметрические отношения человека и природы. Томас Хиршхорн не только ввёл это слово в оборот, он также […]