Текст написан к выставке «Места: одно за другим» в рамках четвертой сессии проекта «Удел человеческий» и отчасти является результатом участия автора в дискуссии на тему отношений «Я» и геокультурного «Другого» и роли путешествий (миграций) в рождении этих отношений. Дискуссия проводилась в рамках образовательной программы к выставке.
У тех, кто не принят своей страной и изгнан, появляется не всегда и не только ностальгия и тоска по утерянному месту. Нередко у них возникает дополнительное отстранение от того, что считалось «своим», и желание это «своё» / «бывшее своё» изменить, реформировать, перевернуть. Соотношение «Я» и «Другой» осложняется, нередко инвертируется, что рождает особые размышления об идентичности. Часто такая мысль становится проективной, требует действия. «Мысль в изгнании», направленная на себя саму и ту территорию, откуда тебя изгнали – это особый жанр, породивший не только русские революционные проекты, но и интересные дискурсивные образцы, подобные географическому структурализму или размышлениям о смысле русской революции и концепции «нового Запада» левых евразийцев.
Архетип фигуры изгнанника-революционера описан Шекспиром в «Трагедии о Кориолане». Кориолан – патриций-военачальник, принадлежащий к римскому истеблишменту. Он совершает подвиги во имя Рима, однако, при этом является носителем аристократического антидемократического презрения по отношению к народу – плебеям, требующим своих прав во внутриполитической борьбе с патрициями. Посредством института народных трибунов, плебеи изгоняют Кориолана из Рима вместо того, чтобы избрать консулом. Кориолан проникается ненавистью ко всем властным институтам и к своей родине – Риму, в котором выстроены такие институты. Вместе с врагами Рима, с которыми он недавно воевал, Кориолан идет войной на Рим. Вообще говоря, даже его имя «Кориолан» дано ему в честь победы в Кориолах, победе над войсками, с которыми он теперь идет на Рим. Победа близка, однако, на подступах к городу к нему выходят мать, жена и сын. После разговора с ними Кориолан подписывает мир с Римом. Новые товарищи – повстанцы – не могут этого простить, и убивают его.
Постановка этой пьесы была запрещена в пост-нацистской Германии за антидемократический пафос ее героя. Однако, кинорежиссер Рэйф Файнс и Славой Жижек в рецензии на фильм Файнса «Кориолан» прочитывают сюжет по-другому. Кориолан у них – левый радикал, который разочаровавшись в политической системе своей родины, борется за ее переустройство, ищет справедливости. Рим в фильме Файнса одет в форму НАТО, противники Рима – вольски, носят береты, автоматы Калашникова и базируются в городках, похожих на бывшую Югославию. Кориолан предстает как радикальный борец за свободу, преступивший через зависимость к своей неправедной родине. Его человеческая обида и аристократический пафос – то, на что можно «закрыть глаза»[1]. С этой точки зрения трагедия Кориолана не в том, что он предал Родину во имя справедливости, а в том, что он не смог сделать это до конца, уступив матери в шаге от победы. За что и был наказан.
Кориолановская модель Шекспира в случае русской эмиграции воплощалась чаще, чем это можно себе представить, причем как в виде традиционной «антидемократической» трактовки, так и в виде трактовки лево-радикальной. И точно так же как патриций Кориолан, русские изгнанники, порождающие проективную «мысль в изгнании», часто принадлежали верхушке общества, в случае русской эмиграции – либеральному истеблишменту или потенциальному истеблишменту, вставшему на радикально либеральные позиции и потому не состоявшемуся как действующая власть.
Известный пример – Тургеневская библиотека в Париже. По замыслу народника Германа Лопатина она должна была стать центром для революционной молодежи в Париже. Библиотека не состоялась бы без помощи Ивана Тургенева, который был видным деятелем либеральной эмиграции. По словам писателя «Мне необходимо было удалиться от моего врага затем, чтобы из самой моей дали сильнее напасть на него»[2]. Врагом этим для Тургенева с детства было крепостное право. При этом по складу характера и образу жизни Тургенев всегда оставался сибаритом и барчуком, своей безалаберностью и необязательностью, случалось, подставлявший своих революционных знакомых[3]. Из-за двойственности своего мировоззрения Тургенев подвергался критике с обеих сторон, но жил всегда хорошо. Сегодня непросто сразу понять в чем состояла радикальность и скандальность его «Записок охотника», однако сам по себе факт товарищества барина и крестьянина на почве увлечения охотой был революционным для русской общественной дискуссии конца 1840-х. По большому счету к этой ситуации товарищеского «снисхождения» к народу и сводился весь либеральный гуманизм Тургенева, западника, аристократа и «патриция». Однако, ситуативное значение ряда его работ для общественной мысли середины XIX века трудно переоценить.
В первые десятилетия XX века, Тургеневская библиотека еще служила центром формирования радикальной мысли. В 1908–1914 ей заведовал Николай Золотарев, сын рыбинского священника, социалист, революционер и арестант, бежавший в Париж. В эмиграции он составил «Указатель социал-демократических изданий», писал для журнала «Современник». Впоследствии Тургеневская библиотека стала больше связана с «разношерстной» кадетской и монархической эмиграцией и потеряла свою социалистическую направленность.
Концептуально более интересный пример представляет собой мысль и активизм левых евразийцев, действовавших в Париже во второй половине 1920-х – первой половине 1930-х годов[4].
Прежде всего потому, что географические идентичности были предметом и объектом их изучения. Евразийцы сформулировали яркую теорию географического структурализма, которая стала восточным «крылом» и одним из «родительских» центров структурализма вообще[5]. В отличие от лингвистического структурализма Соссюра, «восточное» крыло стремилось к цельности и органичности, происходило в том числе из хорологической немецкой мысли. В центре их анализа стояли географические структуры, «географические личности», индивидуациями которых самовыражается пространство. Например, Россия-Евразия, согласно евразийцам, это особый культурный мир, особая географическая персона, которой свойственно свое «месторазвитие» и вследствие этого свои внутренние закономерности и порядки. Стоит учесть, что в то время это была довольно радикальная мысль, связанная с критикой гегемонии Запада, с коррозивным анализом доминирующего дискурсивного порядка, с критикой либеральной демократии и поиском позитивных альтернатив. Задачами этими тогда были заняты многие европейские прогрессивные интеллектуалы. Евразийцы были западниками в смысле использования западного дискурсивного аппарата, хорошими ориенталистами, нашедшими объект своего исследования и образец для корректирования кризисной Европы внутри самих себя в виде «внутреннего Востока»[6].
В этом смысле русские славянофилы оказываются более радикальными западниками, чем традиционные западники. Потому что они стремятся произвести символическое убийство отца-Запада, осуществить Эдипов комплекс. В основе своей это конститутивная западная операция рождения субъекта. По мысли левых евразийцев в случае субъектов географических, она происходит в процессе революции – общественного разрыва с предшествующей традицей, знаменующего рождение новой личности. Разница между западниками и славянофилами здесь в том, что первые отказываются от такого переворота, ратуя за единое пространство, а вторые пытаются стать «новым Западом», воспроизведя его субъекто-порождающую логику. Таким образом, и те и другие стремятся стать Западом, но первые – чисто внешне, по формальным признакам, а вторые – функционально, через воспроизводство глубинной внутренней операции.
Левые евразийцы довели эту рефлексию до кристальной ясности в концепции «нового Запада». Однако уже у более ранних славянофилов есть пронзительные откровения на эту тему. Например Константин Леонтьев в работе «Национальная политика как орудие всемирной революции» приходит к выводу, что национальные движения, ратующие за самобытность, в итоге ведут к глобализации и культурному выравниванию. То есть являются западной в своей конститутивной основе операцией, в какие бы самобытные одежды эта операция ни была одета. Утверждение это в первый момент шокирует самого сторонника «самобытничества», который к нему пришел, потому что оно переворачивает смысл того, во что он инвестировал свои силы. Однако, по некотором размышлении становится видно, что панславянское движение сформировано по образцу пангерманского, а то, в свою очередь, ориентировано на революционный опыт французов. А национальное движение и борьба за независимость Греции в первой половине XIX века здесь предстает как первый общеевропейский прогрессивный проект.
Левые евразийцы очень любят Константина Леонтьева, предпочитая его работы по степени эвристичности многим «прогрессивным» трудам. Петр Сувчинский – идеолог парижской евразийской группы – развивая эту логику, вводит концепцию «Нового Запада»[7]. Россия, осуществив Октябрьскую революцию, разорвала с предшествующей 300-летней западно-подражательной культурной практикой, осуществив символическое убийство, она родилась как (географическая) личность, встала на свой собственный путь. Выполнив этот шаг, Россия показала пример для всего прогрессивного мира. Поэтому шаг этот имеет интернациональное, мировое значение, а сама Россия стала «новым Западом» — то есть новым центром для подражания, новым культурным гегемоном. При этом рождение новой личности требует смены имени, появления нового имени, чем и является Россия-Евразия. «Евразийское дело», таким образом, это момент опрокидывания гегемона (Запада на тот момент), момент становления собой. Так как Россия сделала это первой, став Россией-Евразией, то и дело это теперь будет называться «евразийским» по имени первого образца. Но в своей потенциальной повторяемости «евразийское дело» и «евразийство» выходит за пределы частной геокультуры имеет мировое значение.
Собственно говоря разница между классическими «правыми» евразийцами (Николай Трубецкой и Петр Савицкий), сформулировавшими географический структурализм и «левыми евразийцами» (Петр Сувчинский, Дмитрий Святополк-Мирский, Лев Карсавин, Сергей Эфрон, Константин Родзевич, Артур Лурье) проходит как раз по отношению к русской революции и приятию или неприятию ментальной операции становления отцом-Западом после его символического убийства. Для Савицкого ключевой темой останется самобытность России-Евразии, выражающаяся в православии, общинности и проч. Для Сувчинского и Мирского становление собой в революции и знамя «борьбы за чужое будущее под своими знаменами»[8], поднятое Россией-Евразией после 1917, является тем моментом, конституирующим «фактом»[9], с которого и начинается Россия-Евразия.
Понятно, что самопознание, проделанное левыми евразийцами в изгнании, и сделанные ими при этом заключения, подводило их к прямой политической вовлеченности. Часть левых евразийцев из числа бывших царских офицеров в 1930-х годах начинают сотрудничать с левыми партиями, в том числе становятся агентами советского ГПУ-НКВД.
Однако, этот активизм и прямая политическая ангажированность стали следствием разработанной ранее лево-евразийской теории, которая провозглашала слияние Маркса и Федорова, жизнестроительство и огосударствление русской революции в новом «общем деле». Cоединение этих двух имен было олицетворением ядра лево-евразийской теории – синтеза исторического монизма и метафизического дуализма в системе Идеократии. Как писал Мирский в письме Сувчинскому: (В этой области — )«увязке положительно-религиозной онтологии с чисто-материалистической историософией, конечно можно сделать многое, и ты, можешь (и может быть должен) сделать многое»[10].
Ключевым же двигателем теории стала рефлексия по поводу собственной идентичности и отношений с прежней Родиной, осложненные и перекрученные фактом беженства. Николай Алексеев, который занимался выработкой евразийской теорией права и государства, заявлял в первом номере газеты «Евразия»: «Мы преодолели этот «кориолановский комплекс», преодолели в глубине его, в его основах»[11]. Он имел в виду кадетскую и монархистскую эмиграцию, которые пытались бороться с СССР и видели свою Родину в погибшей царской России или России Временного Правительства. Той эмиграции, которая мечтала о контр-революционном перевороте. «Мы преодолели это мировоззрение» – заявляет Алексеев, и попутно дистанцируется от «сменовеховства». По его словам, приятие революции «сменовеховцами» носит тактический характер, они не предлагают никакой альтернативной теории. Евразийцы же предлагают свою оригинальную историософию и целый арсенал дискурсивных и, заметим, практических приемов по преодолению и усовершенствованию марксизма в русле отмежевания большевизма как русско-евразийского этического максимализма от материалистического и «плоского» коммунизма.
То есть «кориолановский комплекс» кадетской и монархической эмиграции направлен на Россию-СССР. Чтобы отомстить свои обиды, они готовы, заявляет Алексеев, соединиться с нынешними противниками своей страны и, подобно Кориолану, идти на Рим-Москву. Это ситуация Кориолана, где Рим перенесен в Москву. Однако, практика самих левых евразийцев представляет собой тот же самый комплекс, только по отношению к Европе. В России до бегства они были носителями двойного сознания, представляя собой либеральный истеблишмент. Не только граждане Российской Империи, объект политики, но и субъект политики, отстраненный руководящий слой, который со времен Рюрика проводил не только внутренние но и внешние ценности. Отсюда идут созданные левыми евразийцами в изгнании концепции «внутреннего Востока» и «концентрического миросозерцания» русских. Последнее состоит в том, что сознание и воля стремятся к единству, субъект находит себя объектом своих собственных проектов[12].
По большому счету это ситуация компрадорской элиты, которая уже почти забыла что она компрадорская и начинает идентифицировать себя с объектом своего управления. Возникает ситуация «свихнувшегося колонизатора», который то ли хочет слиться с народом, то ли насильно научить его свободам, то ли совершить самоубийство и самоустраниться[13]. Двойная идентичность приводит ко внутренним противоречиям, которые нужно как-то осмыслять и/или устранять.
В лево-радикальной трактовке «комплекса Кориолана» Файнсом и Жижеком, герой пытается разорвать с неправедной, отошедшей от истины Родиной: «Есть целый мир вне Рима». На этом пути раздираемый идейными соображениями и личными чувствами, которые невозможно устранить, Кориолан дает слабину и погибает. Его происхождение, впитанное с молоком матери, становится непреодолимой преградой на пути выбранной им миссии борьбы за справедливость. Подобно ему, левые евразийцы, бежав со своей Родины, где они были представителями скорее западного менталитета, оказавшись на своей настоящей дискурсивной родине, осознают свою двойную идентичность. И делают этический выбор – в пользу «земли справедливости», СССР. Таким образом, их Рим – это не Москва-Третий Рим, их Рим – это Запад, Рим первый, с которым они теперь готовы бороться, осознав его деградацию. Кориолановский комплекс в их случае не транспонирован, а воспроизводится напрямую. СССР, совершив революцию, возглавил прогрессивное человечество, стал «Новым Западом» и этический долг – быть с ним. В каком-то смысле левые евразийцы повторяют здесь путь коммунизма и подтверждают свою аналитику по отношению к коммунизму, как проекту западного происхождения, выращенному внутри капитализма, но стремящемуся разорвать с ним в чистой негации. Если Родина не права, герой идет на нее войной.
Однако, подобно Кориолану, происхождение и бремя прошлой жизни становится их настоящей трагедией. Кориолан, вернувшийся с подписания выгодного для вольсков мира с Римом, еще сильнее укрепляется в выбранном пути и заявляет вождю повстанцев Авфидию: «на Рим прогнивший я готов пойти со злобой духов ада». Но тот убивает его, убивает обняв и глядя в глаза. Это то, что должно быть сделано, что не может быть иначе. Оба это понимают и Кориолан, скорее всего, понимал это и тогда, когда возвращался к повстанцам после проявленной слабости и остановленного им падения Рима.
В 1930-х гг около 10 левых евразийцев возвратились в СССР. Все они были расстреляны или погибли в лагерях. Шекспир был разыгран жизнью еще один раз. Аристократическая гордость и антидемократизм в либеральном смысле оказались совместимы с левым радикализмом, как позже заявит и Жижек. Следование Идее – та ось, вокруг которой организуется Служение, и духовный аристократизм здесь гораздо уместнее уравнительного, узко-материалистического и плоско-индивидуального демократизма, зацикленного на правах атомизированного буржуазного индивида. Идея, в которую веришь и которой служишь, становится важнее специфики и родственных связей с любым местом. И в этом Герой неожиданно обретает верность тому месту, где эта Идея реализуется. От левого евразийства остался достойный корпус текстов об этом.
[1] Анализ Жижека см. С. Жижек. «Кориолан»: призраки новой войны». http://www.yarcenter.ru/articles/culture/movies/koriolan-prizraki-novoy-voyny-46817/
[2]Цейтлин А. Г. Комментарии: «Записки охотника» // И. С. Тургенев. Полное собрание сочинений и писем в 30 т. — 2-е изд., испр. и доп. — М.: Наука, 1979. — Т. 3.
[3]См. случай с Артуром Бенни Эджертон Уильям «Лесков, Артур Бенни и подпольное движение начала 1860-х годов». О реальной основе «Некуда» и «Загадочного человека». // Российская Академия наук, ИМЛИ им. А.М.Горького. Литературное наследство. — М.: Наследие, 1997. — Т. 101, вып. 1. — С. 615—637
[4]Исследование автором левого евразийства проводится в рамках гранта Pernod Ricard, Betonsalon, Villa Vassilieff, 2018–2019. http://www.villavassilieff.net/?-Nikolay-Smirnov-Pernod-Ricard-Fellowship-2018–172–
[5]О структурализме Евразийцев и «восточно-западной» модели структурализма вообще см. Sergey Glebov. The Empire of Language: Space and Structuralism in Russian Eurasianism / Empire De/Centered. New Spatial Histories of Russia and the Soviet Union. Edited by Maxim Waldstein, Sanna Turoma. London, Routledge, 2013. Patrick Flack. Roman Jakobson and the Transition of German Thought to the Structuralist Paradigm / http://acta.structuralica.org/2016/08/01/209/
[6]Понятие «внутреннего Востока» введено ориенталистом В.П. Никитиным на страницах еженедельника «Евразия». Автор различал «внешний Восток» и «внутренний Восток», который русские и евразийцы могут найти в себе. В.П. Никитин. Мы и восток. I-II // Евразия, № 1–2, 1928, Кламар, Париж
[7]Сувчинский П. П. Новый «Запад // Евразия, № 2, 1 декабря 1928, Кламар, Париж
[8]Противопоставление «борьбы за свое будущее под чужими знаменами» и «борьбы за чужое будущее под своими знаменами» принадлежит Эмилии Литауэр, левому евразийцу, ученице Гуссерля и члену Коммунистической Партии Франции. См. Э.Э. Литауэр. Сознание и современность // Евразия, №7, 5 января 1929
[9]Теория «факта» была разработана Петром Сувчинским позднее по отношению к музыке. «Факт» с одной стороны продолжает историю, с другой – прерывает ее, выводя за пределы модернистского прогрессистского линейного нарратива. В музыке таким «фактом» является композитор или его произведение, в котором пульсирует Хронос – музыкальное время, выводящее нас за пределы индивидуального, дающее почувствовать онтологическое время. В общественной истории «фактом» является революция, прерывающая историю.
[10]G.S. Smith. The letters of D.S. Mirsky to P.P. Suvchinskii, 1922–31. Birmingham, UK : Dept. of Russian Language and Literature, University of Birmingham, 1995, письмо от 13.XI.1929
[11]Н.Н. Алексеев. Отправные точки нашей политики // Евразия, №1
[12]П.П. Сувчинский. О революционном монизме // Евразия, №5. 22 декабря 1928
[13]Подробней см. Николай Смирнов. Хроники свихнувшегося колонизатора / Colta.ru https://www.colta.ru/articles/art/15672
The blog owner requires users to be logged in to be able to vote for this post.
Alternatively, if you do not have an account yet you can create one here.