#Книги

Нейротекст, или Практика выращивания невозможных тел

1 295        1        FB 0      VK 27

Фото: Евгения Шливко

Фото: Евгения Шливко

28 декабря на «Фабрике» состоится презентация книги Евгении Сусловой «Животное», вышедшей в издательстве «Красная ласточка». Публикуем предисловие Сергея Огурцова — об аналогии между поэзией и живописью, языке как экосистеме и об искусстве в ситуации равенства физических и воображаемых объектов. На Syg.ma можно прочитать одну из глав книги.

27.12.16    ТЕКСТ: 

Едва ли можно сомневаться, что лингво-формальный «смысл» генерируется в нелингвистических процессах, подобно тому, как наши феноменологические интуиции обусловлены механизмами, которые при этом сами интуитивно недоступны.

Рэй Брассье «Ничто освобожденное: Просвещение и вымирание»

Язык поэзии никоим образом не полагается на мимесис, рефлексию или даже перцепцию в том смысле, в каком была бы возможна связь между чувственным опытом и пониманием, между перцепцией и апперцепцией.

Поль де Ман «Эстетическая идеология»

Смена культурных парадигм, в отличие от политических революций, может протекать незаметно: означающие сохраняются, означаемые — не узнаваемы; чем выше скорости общего знания, тем инерция привычных форм заметнее вирулентности новых смыслов. Так, где-то до сих пор идут споры o возможности создания искусственного интеллекта, пока его «слабые» формы организуют повседневность, где-то «возвращают» чувственность искусства, хотя все практики и их понимание с 1960-х концептуальны, где-то обсуждают новый Серебряный век русскоязычной поэзии, тогда как литература, какой мы ее знали, уже не существует.

Книга Евгении Сусловой называется поэтической в силу упомянутой когнитивной инерции; сама себя она нигде и не именует «стихами». Для того, чтобы говорить о ней, требуется хотя бы приблизительно обозначить новые области действия того, чем стала поэзия. История литературы и соответствующие методы критики здесь мало помогут — связь поэтической практики с собственной историей уже очень скоро окажется не более продуктивной для читателя (и автора), чем влияние первобытных венер на современную инсталляцию.

Сегодняшняя поэзия функционирует в расширенном поле знания, у нее больше общего с нейрофизиологическими исследованиями, чем с университетской эстетикой, она более органично располагается в дискурсе современного искусства, чем в литературных альманахах, нередко ее лучше понимают программисты, чем филологи.

Эволюция призрака. От медиума к среде, от форм к объектам

Исходным условием осмысления — и создания — поэзии сегодня является тот факт, что и в социальной жизни, и даже в художественном поле литература вообще и поэзия в особенности оказалась в маргинальной зоне. После многих веков доминирования в истории идей это довольно непривычное положение, и естественной реакцией становится отрицание: большие формы литературы скрываются за тиражами, постепенно теряясь среди последних книг — учебников кулинарии, саморазвития и видеомонтажа, а поэтическое сообщество само учреждает новые и новые премии себе же: таково новое l’art pour l’art — поневоле.

Положение поэзии напоминает ситуацию ее давней спутницы и соперницы — живописи. Как пишет о последней Стас Шурипа, «ее интенсивности не хватает, чтобы выразить самопонимание власти, научно-технического разума или общественных движений. В отличие от новых медиа, она не часть повседневности, а отголосок устаревших способов общественного производства»[1]Шурипа С. Микрополитика взгляда: Живопись и воображаемый зритель. Диалог искусств, 2012, № 1, с. 98..

Кризис печатных медиа, а возможно, и самого (линейного) письма[2]Подробнее см. Огурцов С. Кроме языков и тел. Транслит, 2013, № 13, с. 72–74., на фоне триумфа визуальности сыграл основную роль как в социальной, так и в когнитивной маргинализации литературы: в мире, где все — текст, поэзия лишилась привилегированного доступа к языку и как производитель, и как инструмент анализа. Как и в случае живописи, именно призрачность существования странным образом открывает новую свободу. Маргиналия поэтической практики располагается не с краю, а на перекрестке активных исторических потоков: с одной стороны, язык повседневности, докса коммуникации людей и машин, с другой — язык знания науки и, прежде всего, философии, с которой поэзия еще недавно снимала бадьюанские швы сайентизма и политики[3]Оба эти языка регулируются невокализуемой грамматикой власти, и поэзия, оказываясь впервые в своей истории неинтересной и даже невидимой для нее, становится областью тишины между потоками прагматических высказываний: здесь шепот идеологий выявляется в эхе своего повторения пишущим. Сегодня самонаблюдение становится «политически заряженным действием» (Шурипа) тем больше, чем прозрачные нормативные фильтры социальной жизни лишают политической силы всякое «прямое» высказывание в обмен на его видимость.. Перефразируя Шурипу, именно теперь поэзия может, не отвлекаясь на нейтрализацию инородных кодов внутри себя, сосредоточиться на анализе природы языка и его связей с мышлением, поиске свободных пространств высказывания и изобретении новых способов мышления.

Однако, в отличие от живописи, поэзия не может рассчитывать на внешние механизмы институционально-рыночной валоризации самого медиума. Можно сказать, у нее нет иного выбора: если она не справится с новыми задачами, не утвердит свою культурную ценность в новой технико-социальной ситуации, то просто исчезнет.

Смерть книги как средства — частный случай эффекта постмедиальной эры. Здесь любая информация может быть представлена в том или ином «материальном» эквиваленте: текстуальном, образном, предметном. Важно, что поэзия уже не может определяться как форма на фоне медиума.

Оппозиция средство/форма подобна древнему дуализму тела и духа: медиум — книга, холст, пленка, микрочип — всегда материален, формально организованная в нем информация же бесплотна. Сегодня это архаизм: любой концепт, словно луч 3D-принтера, выделяет в медиуме ту или иную форму; более продуктивным для новых практик оказывается различие среда/объект. Если появление формы на фоне медиума обусловлено установлением жестких сопряжений неустойчивых элементов медиума[4]Луман Н. Медиа коммуникации. М.: Логос, 2005. и зависит, таким образом, от (физических) качеств средства, то выделение объекта внутри среды происходит вследствие способности самого объекта обнаруживать связи с другими элементами среды. В отличие от форм, закрепленных в исходном медиуме, объекты могут при некоторых условиях и с определенными последствиями мигрировать в иные среды, порой несовместимые с их дальнейшим существованием. Если устойчивость формы подразумевает ее неделимость или фрактальность, то сингулярность объекта парадоксальным образом обусловлена его сложенностью из других объектов; объект часто выявляется негативно — как разница между тем, что составляет его, и тем, в состав чего входит он сам[5]Garcia T. Form and Object: A Treatise on Things. Edinburgh: Edinburgh University Press, 2014.. Понятие объекта шире понятия формы, пусть они и находятся на разных уровнях: всякий объект — форма, но не каждая форма — объект.

Акцент смещается с медиума как носителя к среде как логике организации и считывания связей. Это близко тому, что в прежних терминах Флюксус называл «интермедиальностью» — в пику мультимедиа. Пользуясь словами «Животного», «переход из сил в формы, возведение когнитивного жара» (c. 30)[6]Здесь и далее выделены цитаты из настоящей книги..

Экопоэтика. Сообщники безымянной материи

От медиума к среде, от формы к объекту: медиаанализ уступает место экологической парадигме. Если современное экомышление — это «экология без природы»[7]Morton T. Ecology without Nature: Rethinking Environmental Aesthetics. Cambridge, MA: Harvard University Press, 2007., изучающая взаимосвязи различных типов объектов в реальности, не разделяемой на природное и культурное, то экопоэтика рассматривает язык как среду, а поэтические произведения — как одни из объектов, наравне с другими населяющими ее или заглядывающими сюда: текстами, идеями, формулами, историями, персонажами, программами, животными, людьми, эхом — всем тем, что может в языке проявляться, а не только «владеть» им[8]Язык не является инструментом коммуникации, как лес не является средством производства соленых грибов: человек или другой объект может использовать любую экосистему в своих целях (симбиотически или паразитически), что не исчерпывает ее бытие.. Как любая экосистема, язык не определяется и не ограничивается своими элементами и не зависит лишь от одного из своих объектов, например, человека (как вида, а не только как автора текста). Среда нестабильна: ее границы размыты, она пронизана действием других сред. Экологическое мышление акцентирует не столько внутреннее устройство произведения (текста), сколько его актуальные и потенциальные взаимодействия с иными объектами языковой и других сред, в том числе и нелингвистических.

«Писать землей <…> в структуре символа как писать основой» (с. 35). Для экопоэтики это не метафора, «когда пишется поэзия, автор заключает сделку с бумагой, тушью, текстовым процессором, деревьями, редакторами, воздухом…»[9]Morton T. Hyperobjects: Philosophy and Ecology after the End of the World. Minneapolis: University of Minnesota Press, 2013, p. 121.. Или, по выражению Резы Негарестани, заключается «сообщничество с безымянной материальностью». Но как общаются такие заговорщики? Экопоэтика подразумевает принципиально иную эпистемологию и требует новых инструментов работы с текстом в дополнение, если не на смену, семиотических.

Для панлингвистических эстетик 1970–2000-х годов реальность или состоит из понятий (мир постижим только концептуально), или отделена от субъекта стеной языка (постижимы только концепты); любому различию в реальности предшествует изоморфное концептуальное различие в языке, а значит, мысль — это слова[10]Подробнее см. Огурцов С. Вместо предисловия, в кн.: Сафонов Н. Разворот полем симметрии. М.: Новое литературное обозрение, 2015, с. 5–13.. Флюксус последним в искусстве открыто не доверял языку, следуя импульсу радикального сюрреализма, но концептуализм, уже начиная с Кошута, — это корпоратив Соссюра и Витгенштейна в офисе IBM: наступила эпоха языка. Постепенно реальность скрывается: «…мы стоим в самой середине моста. Сложно поверить, что он все еще существует после стольких слов и движений извне, после однозначности всех уже ставших смысловыми связей» (с. 39).

Теоретический фундамент нового искусства заложен именно в трещине соссюровского единства мышления-языка и арбитрарности знака: если исторический концептуализм работал с пропозициями, то современный — в поиске инструментов работы с мышлением как таковым. Например, пытаясь освободить сами концепты: коль скоро их формирование не зависит от лингвистической способности, они доступны не только людям, но и осьминогам, а различие возникает пред-когнитивно[11]Фитч У. Т. Эволюция языка, М.: Языки славянской культуры, 2013.. Или утверждая новые модели знания: не символического, доступного записи и трансляции в пропозициях, но того, которое описывается как распределенное знание, каковым среди прочего является знание «практическое»[12]Шурипа С., интервью для aroundart.org, вроде умения ходить или узнавания лиц, — то, о чем невозможно сказать, теперь поддается алгоритмизации. И если язык слов — структура символическая, то само мышление представляется структурой распределенной. Заимствуя терминологию разработчиков искусственных интеллектов, инженерия знания, предполагавшая понимание и память, сменяется различными моделями глубокого обучения (deep learning). Искусство переходит от одного к другому путем усложнения алгоритмов. Его задача — не столько «помогать нам осмыслить происходящее (такого искусства уже в достатке), но скорее ориентироваться в сложном пространстве. <…> В искусстве взаимодействует человеческое и нечеловеческое, <поэтому> оно должно сонастроиться демоническому, интеробъективному пространству»[13]Morton T. Hyperobjects, p. 127..

Такое искусство наследует концептуализму, но различия в методах фундаментальны. Там, где лингвистика вынуждена навсегда забыть Соссюра и (пост)структурализм, где нейрофизиология расходится одновременно с Гуссерлем и Фрейдом, а космология уже не позволяет верить Канту[14]Мейясу К. После конечности: Эссе о необходимости контингентности. Екатеринбург; М.: Кабинетный ученый, 2016., — в мире, где скорость научного прогресса соперничает только с глубиной биоманипуляций капитала и власти, — поэзия переизобретает собственные основания: медиум и язык, перцепцию и мышление.

Именно тут, в разработке аспектов экологического мышления в его связи с языком и удалении от языка и реальности за ним, и обнаруживает себя «Животное»: «Мысль, чтобы просматривать то, что она делает <…> минует ножи дыхания» (с. 23).

Нейротекст. Логика осознанных сновидений

Большая часть сегодняшних художественных практик или наследуют семиотическому (пост)модернизму, или находят альтернативу панлингвистической картине мира в различных модусах иррационализма с его мифом «прямого» познания. Интерес времени к спиритическим сеансам, телесным страданиям, ДПИ народов мира, экспрессивному формализму очевиден в той же мере, в какой реакционно изоморфен неоконсервативным настроениям.

Однако борцы за свободу критического разума часто не хотят замечать, что это смешение sapience и sentience, разумности и чувственности, не более иррационально, чем отождествление реальности понятия и реальности объекта[15]Brassier R. Concepts and Objects, in The Speculative Turn: Continental Materialism and Realism. Melbourne: re.press, 2011, p. 47–65.: сегодняшнее эпистемологическое безумие — рациональное следствие онтологической беспринципности.

Предыдущая книга Евгении Сусловой («Свод масштаба», 2013) искала выход в столкновении чувственного (как до-языкового) и символических структур, феноменологии и деконструкции. Однако всякий (квази)феноменологический нарратив ведет язык в ловушку иррационального: соблюдение гуссерлианской аксиомы описания «явлений как явлений» требует предположения неявленного в них, некоего якобы изначального измерения «смысла» или «чувства», дабы конспектировать явления в их «собственных» терминах[16]Подробнее см.: Brassier R. Nihil Unbound: Enlightenment and Extinction. Basingstoke: Palgrave Macmillan, 2007.. Язык философии становится все более «поэтичным», а поэзии — герметичным. За хайдеггерианской (или, если угодно, около-целановской) герменевтикой маячит призрак птичьего «языка» и в переносном, и в прямом смысле: на горизонте феноменологии исследователь выходит не «назад к вещам», но к иллюзорности любых своих впечатлений — из-под внезапно обнаруженной пелены майи данных сознания глядят глаза доппельгангера феноменологии, ее ужаса — животного[17]Возможно, поэтому феноменология так часто искала утешения мысли в религиозных мифах (ср.: Ж.-Л. Марион, М. Анри, П. Рикёр).. Далее — или мистический обскурантизм, или примирение с невозможностью преодолеть корреляцию мир/мышление.

Зная конец этой истории, «Животное» пытается пройти в обход. Тело здесь сохраняет важную функцию, но скорее как источник сенсорных данных — это не плоть «чувствующая», не опыт «переживания» как таковой: Суслову «интересуют скорее без-опытные субъекты, чем бессубъектный опыт»[18]Brassier R. Against an Aesthetics of Noise. nY, 2009, № 2., тело/сознание здесь — это почти машина. То, что по аналогии можно назвать субъектами «Животного», суть способы связывания данных[19]Нарратив книги объединяет несколько манер нейрофизиологических экспериментов: 1) описание условий ситуации и воздействующих стимулов; 2) феноменология опыта, данная в самоописаниях; 3) «объективные» наблюдения и записи показателей машин; 4) интерпретации «исследователей»., а не люди или герои, личности или характеры. «Они лежали <…> как бывает <…> еда <…> частями волос, кожи…» (с. 38) — тела, имена уже невозможно собрать по кускам смысла в субъективности, последние — уже не более, чем любые другие объекты[20]«Чем больше мы узнаем про объект, тем менее известным он выглядит <…> и тем меньше то, что мы называем субъектом, отличается от того, что называется объектом. <…> Объект не подразумевает объектифицированности, напротив — тотальную невозможность объектификации». Morton T. Hyperobjects..

Это своего рода нейротекст — «практика выращивания невозможных для зрения и слуха тел» (с. 49). В фокусе исследования — не чувственность, а когнитивные процессы за ней: «смысловая фигура выведена в форму через функцию перцептивного пожара» (с. 50) — еще не ощущения, а лишь нейроны fire all at once. Интроспекции на грани сознаваемого, где пытаются перевести в язык безумство сигналов нервной системы, где означающие напрямую контролируются синапсами… и где язык, побеждая субперсональное, неизбежно терпит крах. Моменты до-концептуальной рациональности, даже возникая, не длятся — это крайне ресурсоемкое для мозга состояние[21]Metzinger T. Being No One: The Self-Model Theory of Subjectivity. Cambridge, MA: The MIT Press, 2003.: «Предел восприятия наносит радость, но тут же сходит на любую обозначенную поверхность…» (с. 35).

«Животное» словно силится опровергнуть «теорию слепого мозга»[22]Bakker S. The End of the World As We Knew It: Neuroscience and the Semantic Apocalypse.: человек — это физическая материя, которая способна познавать себя лишь через то, что материей не является. Возможно, потому, что «Животное» не доверяет представлениям о материальности и познании, доставшимся от панлингвистических предков, и проверяет новые инструменты. Казалось бы, если допустить, что мысль (или чувство, или опыт) не обязаны быть осознанными (о чем свидетельствуют данные когнитивных наук, начиная с опытов Бенджамина Либета), то «вполне можно прийти к необязательности демаркации между мыслимым и материальным»[23]Shaviro S. Panpsychism and/or Eliminativism // The Pinocchio Theory. Подробнее также см. Shaviro S. Non-Phenomenological Thought // Speculations V: Aesthetics in the 21st Century. New York: Punctum Books, 2014, p. 40–56.. Так, часто возникающее в книге «среднее восприятие», «среднее внимание» представляется своего рода аналогом уайтхедовского prehension[24]Whitehead A. N. Process and Reality: An Essay in Cosmology. New York: The Free Press, 1978. — способности организма обрабатывать и рационально реагировать на данные до их когнитивного восприятия (понимания, comprehension) и тем более языкового выражения. Для реализации его алгоритмов текстом в книге применяются определенные формальные, языковые средства, которые только намечались на фоне «Свода масштаба».

Например, модель нарратива, где одновременно и в единой точке расположены как минимум три независимых плана: факт, его потенциальности, рефлексия. «Я иду, что, скорее всего, означает, что ты видишь надпись, которая вдруг становится внутренностью всего живого…» (с. 48). Исчезают неологизмы, звукопись, упрощается синтаксис — сказанное предельно ясно, но порой будто лишено смысла. Вместо этого зачастую такой нарратив сгущается в многомерные (компактифицированные) сцены, ср.: «истончение — исток бабочки, взлом симметрией, конверта нет» (с. 33), «фресковость зрительного контакта в движении…» (с. 32). Было бы ошибкой пытаться расшифровать их как герметичные метафоры — они не выражают одни смыслы через другие, это не тропы, но скорее места.

В свернутом виде — для читателя, но и вне зависимости от его восприятия, — подобные события языка образуют зону «доступного вниманию» (attentional availability)[25]Metzinger T. Op. cit., но недоступного когниции. Они изоморфны логике (осознанного) сновидения, где любой образ, фрактал, любое слово в каждый момент, обратись внимание к ним, могут быть развернуты в целый ландшафт, сохраняющий следы того мира, внутри которого они были лишь элементом пейзажа[26]Подробнее см. Ibid.. Где-то, в их близости, объекты возникают из ниоткуда и самопроизвольно растворяются в потерянных референциях, принцип причинности дает сбои, а когда «подносят тебя так близко к тебе  <…> падаешь в обморок» (с. 81).

Реализм воображения

Сновидная рациональность [27]Особенно проявленная в разделе «Колонии». — в ее не-логичном или, точнее, в разломах логичного, там, где присутствует attentional availability, но не cognitive availability — наиболее сильно проявляет мысль как мысль: как остановку языка в невозможности пропозиционально связать эпизоды когниции — представить или придать смысл. Такую мысль Уайтхед называл «мыслящим воображением» (imaginative thought), способным работать с ненаблюдаемым, неименуемым, некаузальным.

В кино или вне сна сознанию хватает данных и времени для создания иллюзии плавных переходов изображения и значения, тогда как сновидная логика, свойственная и «Животному», подобна монтажу пробелов La Jetée[28]«Взлетная полоса» Криса Маркера. — Примеч. ред.: «…разделение на сон и то, что может из него выйти» (с. 121). Если «маниакальный буквализм» панязыковой картины мира — «следствие разрушения рационального осмысления реальности»[29]Smithson R. Language to be Looked at and/or Things to be Read. Dwan Gallery press release, 1967., то логика сновидения, где «воображение — это мышление» (Мейясу), есть рациональный метод нового реализма.

В семиотическую эпоху одной из ключевых идей для прогресса авангардного искусства (дада, ситуационизма, Флюксуса, поп-арта, концептуализма, институциональной критики) служило различие искусство/жизнь. «Жизнь», или повседневность, как выяснилось, это лишь то, что еще-не-имеет-смысла, имени, места в дискурсе. Искусство осознало себя как силу именовать, то есть наделять значением, — но также и как способность стирать имена, лишать смысла — критикуя идеологическую референциальность и, предположительно, освобождая опыт субъекта.

Постинформационный мир будто бы снимает эту оппозицию. Все связано со всем, граница с повседневностью открыта — и не только смысловой контрабанде искусства. Маркетинг, соцсети, корпоративная биополитика давно обустроили свои собственные пропускные пункты в повседневное. Запущен семиотический perpetuum mobile, обеспечивающий безотходное производство двух индустрий: метафизики и эпистемологии — того, что есть, и знания о том, что есть. Из продуктов переработки одного образуется сырье для другого, чтобы после использования снова пойти в оборот.

Возникает множество несводимых друг к другу сцеплений вещей и смыслов, явлений и законов — миров, каждый из которых и реален, и призрачен одновременно. Именно twilight zone между реальностью и иллюзией, между тем, что, казалось бы, есть, и тем, чего якобы нет, оккупированная в корыстных целях чувственностью (телом/умом) и властью (нарративом), становится новым фронтом художественного авангарда.

Два независимых процесса перехода (перемещения, букв. метафоры) этой границы подобны схематике простого и осознанного сновидения: в первом конструируется (онтологическая) реальность иллюзии, во втором реализуется иллюзорность (феноменальной) реальности. Для восприятия осознанное сновидение отличается от обычного тем, что субъект понимает иллюзорность картины мира. Важно не то, что иллюзия сопоставляется с некоей «истинной» реальностью, на фоне которой объявляется не-существующей, а то, что прозрачная в обычном сне и повседневности модель реальности, построенная мозгом, становится видимой [30]Metzinger T. Op. cit. — что даже без доступа к первичным нейропроцессам приводит к осознанию иллюзии как иллюзии — которая тем не менее существует.

Можно вывести следующую формулу: тем, чем осознанное сновидение является по отношению к обычному, по отношению к так называемому бодрствованию является искусство. Искусство размывает границу иллюзии и реальности определенным образом: со стороны реальности — нигилистически, признавая ее бессмысленность, со стороны иллюзии — спекулятивно, признавая ее реальное существование.

Исторический концептуализм дематериализует медиум, заявляя примат идеи; посткогнитивная эстетика утверждает реальность идеи и равенство физических и воображаемых объектов, освобожденных от мысли и чувства человека. «Тотальная материальность происходящего перекручивает реальное…» (с. 35).

Нейротекст ведет к нигилизму воображения, «материальный взгляд» которого, «предоставленный сам себе, полностью игнорирует понимание <…> ничего не знает о дихотомии между иллюзией и реальностью — дихотомии телеологического, но не эстетического суждения»[31]de Man P. Aesthetic Ideology. Minneapolis: University of Minnesota Press, 1996, p. 127.. Возвышенное, по де Ману: существует совсем иное — материальное, нечеловеческое, нерелятивное — измерение знаков, чтение не связано с неким (грядущим) смыслом, как след у Деррида, но прислушивается к жизни холодной, мертвой материи вне всякой возможности смысла. «…Горит граница первого из значений объекта („объект“) и точки восприятия, и это сожжение и есть прямое указание на материю…» (с. 50).

Здесь пепел, солнце, озеро, глаз и время [32]Объекты, наиболее часто встречающиеся в книге. уже «не обратятся в одного из тех, кого нам приходилось согревать в своих объятиях по ту сторону бесчеловечного холода» (с. 48) — как следует из фразы, мы уже на этой, другой, стороне, — и видя человека тут, с изнанки не просто феноменологии, но опыта как такового, «Животное» задает последний, самый простой вопрос: «…чем может быть вещь, уже не воспринимаемая нами как наша, как предполагающая наше присутствие? <…> Как именно изменится чтение, если вообразить текст не чем-то данным нам, открывающим наш мир, но несущим мир свой собственный, где уже нет человека, и текст написан уже не им?»[33]Colebrook C. Not Kant, Not Now // Speculations V: Aesthetics in the 21st Century. New York: Punctum Books, 2014, p. 152–153..

.

Примечания

[1] Шурипа С. Микрополитика взгляда: Живопись и воображаемый зритель. Диалог искусств, 2012, № 1, с. 98.

[2] Подробнее см. Огурцов С. Кроме языков и тел. Транслит, 2013, № 13, с. 72–74.

[3] Оба эти языка регулируются невокализуемой грамматикой власти, и поэзия, оказываясь впервые в своей истории неинтересной и даже невидимой для нее, становится областью тишины между потоками прагматических высказываний: здесь шепот идеологий выявляется в эхе своего повторения пишущим. Сегодня самонаблюдение становится «политически заряженным действием» (Шурипа) тем больше, чем прозрачные нормативные фильтры социальной жизни лишают политической силы всякое «прямое» высказывание в обмен на его видимость.

[4] Луман Н. Медиа коммуникации. М.: Логос, 2005.

[5] Garcia T. Form and Object: A Treatise on Things. Edinburgh: Edinburgh University Press, 2014.

[6] Здесь и далее выделены цитаты из настоящей книги.

[7] Morton T. Ecology without Nature: Rethinking Environmental Aesthetics. Cambridge, MA: Harvard University Press, 2007.

[8] Язык не является инструментом коммуникации, как лес не является средством производства соленых грибов: человек или другой объект может использовать любую экосистему в своих целях (симбиотически или паразитически), что не исчерпывает ее бытие.

[9] Morton T. Hyperobjects: Philosophy and Ecology after the End of the World. Minneapolis: University of Minnesota Press, 2013, p. 121.

[10] Подробнее см. Огурцов С. Вместо предисловия, в кн.: Сафонов Н. Разворот полем симметрии. М.: Новое литературное обозрение, 2015, с. 5–13.

[11] Фитч У. Т. Эволюция языка, М.: Языки славянской культуры, 2013.

[12] Шурипа С., интервью для aroundart.org

[13] Morton T. Hyperobjects, p. 127.

[14] Мейясу К. После конечности: Эссе о необходимости контингентности. Екатеринбург; М.: Кабинетный ученый, 2016.

[15] Brassier R. Concepts and Objects, in The Speculative Turn: Continental Materialism and Realism. Melbourne: re.press, 2011, p. 47–65.

[16] Подробнее см.: Brassier R. Nihil Unbound: Enlightenment and Extinction. Basingstoke: Palgrave Macmillan, 2007.

[17] Возможно, поэтому феноменология так часто искала утешения мысли в религиозных мифах (ср.: Ж.-Л. Марион, М. Анри, П. Рикёр).

[18] Brassier R. Against an Aesthetics of Noise. nY, 2009, № 2.

[19] Нарратив книги объединяет несколько манер нейрофизиологических экспериментов: 1) описание условий ситуации и воздействующих стимулов; 2) феноменология опыта, данная в самоописаниях; 3) «объективные» наблюдения и записи показателей машин; 4) интерпретации «исследователей».

[20] «Чем больше мы узнаем про объект, тем менее известным он выглядит <…> и тем меньше то, что мы называем субъектом, отличается от того, что называется объектом. <…> Объект не подразумевает объектифицированности, напротив — тотальную невозможность объектификации». Morton T. Hyperobjects.

[21] Metzinger T. Being No One: The Self-Model Theory of Subjectivity. Cambridge, MA: The MIT Press, 2003.

[22] Bakker S. The End of the World As We Knew It: Neuroscience and the Semantic Apocalypse.

[23] Shaviro S. Panpsychism and/or Eliminativism // The Pinocchio Theory. Подробнее также см. Shaviro S. Non-Phenomenological Thought // Speculations V: Aesthetics in the 21st Century. New York: Punctum Books, 2014, p. 40–56.

[24] Whitehead A. N. Process and Reality: An Essay in Cosmology. New York: The Free Press, 1978.

[25] Metzinger T. Op. cit.

[26] Подробнее см. Ibid.

[27] Особенно проявленная в разделе «Колонии».

[28] «Взлетная полоса» Криса Маркера. — Примеч. ред.

[29] Smithson R. Language to be Looked at and/or Things to be Read. Dwan Gallery press release, 1967.

[30] Metzinger T. Op. cit.

[31] de Man P. Aesthetic Ideology. Minneapolis: University of Minnesota Press, 1996, p. 127.

[32] Объекты, наиболее часто встречающиеся в книге.

[33] Colebrook C. Not Kant, Not Now // Speculations V: Aesthetics in the 21st Century. New York: Punctum Books, 2014, p. 152–153.

 

Добавить комментарий

Новости

+
+
25.07.17

Загрузить еще

 

You need to log in to vote

The blog owner requires users to be logged in to be able to vote for this post.

Alternatively, if you do not have an account yet you can create one here.